Пожалуй, мой рассказ о первом своем госпитале будет неполным, если я не упомяну наши вечерние посиделки. Особенно когда оставался узкий круг привыкших и доверяющих друг другу людей. Таких компаний было несколько, и у каждой имелось свое излюбленное место.
В нашей компании был минометчик Никита Межуев, артиллерист, которого представили к ордену, двое земляков из-под Саратова. Одного звали Саша Черный, он лежал в госпитале месяца три. Ранили его пулеметной очередью в грудь и плечо. Он переболел воспалением легких, у него плохо гнулась рука, и Саша рассчитывал получить инвалидность. Его земляк, совсем молодой наивный парнишка, получил осколочное ранение, когда новобранцев везли в учебный полк. Приходили и другие, но я их не запомнил. Парнишка больше молчал, а когда его спрашивали, отвечал двумя-тремя фразами:
– Жуть, что творилось. Поезд посреди степи бомбят – ни кустика, ни деревца. Вагоны горят, кругом мертвяки лежат, кого на части разорвало, кому руки-ноги напрочь. Жуть!
Его так и прозвали – Жуть. Парнишка был таким молодым и застенчивым, что я его жалел. О войне, кроме бомбежки, он не имел ни малейшего представления и терпеливо ждал, пока затянется его рана. Лучше бы он подольше в госпитале оставался. Такие славные ребята в первой атаке гибнут. А, кроме пехоты, его вряд ли куда возьмут – образование три класса.
Из всех нас наиболее опытным фронтовиком считался Никита Межуев, который воевал с августа сорок первого, пробивался, как и я, из окружения. От него я впервые услышал об огромных колоннах пленных, которых гнали немцы.
– Человек восемьсот, а может, тысяча идут. В шинелях, с котелками, а конвой, ну, два десятка фрицев. Сзади несколько подвод. Иногда раненых сажали, а иногда стреляли. Тех, кто не мог идти, а мест на подводах не хватало.
– Видел я такое дело, – вмешался я. – Когда фрицы отступали, у дороги человек сто наших пленных постреляли. Ну, мы им крепко врезали. Грузовики, подводы – все подряд сметали. Немцев отступающих били, по всем дорогам их трупы валялись.
– Правильно, – кивали остальные. – Так и надо!
– Чего ж наших столько много в плен попадало? – опять возвращались к лету сорок первого.
– Внезапность, вероломство, – насмешливо повторял газетные слова Никита. – Мы однажды полдня на чердаке просидели, а рядом такая колонна остановилась. Охрана слабая, можно бежать, но не бежали.
– От трусости? – уточнял кто-нибудь из нас.
– Нет. Больше от безнадежности. Так мне казалось.Никита Межуев учился в техникуме, выделялся рассудительностью, до войны работал слесарем и бригадиром в МТС.
– Немцы сильно над пленными издевались? – спрашивали у Никиты.
– Вам же Леха говорил. Мы для них – как скотина. Всех подряд не стреляли, в лагеря гнали. Я многого-то не видел. Ну, при мне несколько пленных убили. Командира одного со «шпалами». Смелый, не сорвал «шпалы» с петлиц, на него за это взъелись. Еще евреев расстреливали. Ну их среди пленных мало было. Заставляли некоторых штаны спускать, обрезанных искали. А уж кто они были, не знаю. По-моему, хохлы. Некоторые, чернявые, на евреев смахивают. Евреи умные, они в основном в начальниках, командирах ходили. Плен для них – смерть.
Война многое переворошила в наших головах. Ведь до июня сорок первого немцы чуть не друзьями были. А революционеры? В каждом городе улицы Розы Люксембург и Клары Цеткин. Эрнст Тельман, наш верный друг – рот фронт! Немецкие коммунисты, они войну завернут в другую сторону! Однажды на наших посиделках кто-то слишком рассудительный оказался. Может, из командиров. Они в отдельных палатах лежали, но толклись-то в одном помещении. Заговорил про этих самых немецких антифашистов, про то, что немцы – это еще не фашисты. Многих силком в армию загнали. Ох, и ополчились на него. Даже Никита Межуев, который говорил, что немцы «особенно не зверствовали», громче всех кричал:
– Какие антифашисты? Ты наших пленных, в затылок пострелянных, не видел? А Зоя Космодемьянская? Шестнадцать лет было девчонке! У меня сестра такого года. А ее босиком на снег, пытали, как звери, а потом повесили. С «юнкерсов» по бабам и детишкам со всех стволов лупить. Это тоже антифашисты? Я ни одного фрица смурного, силком в армию загнанного, не видел. Смеются, пленные кур, гусей для них щиплют, а они ходят и проверяют, кто еврей, а кто комиссар. Бить их, сволочей надо! Правильно товарищ Эренбург в «Правде» пишет: «Убей немца!» Я не прав, Леха?
– Прав, – соглашался я, в который раз вспоминая горы трупов в «гиблом овраге» и расстрелянных пленных. – Я короткими очередями по фашистам не стрелял. Бил, пока не свалятся. В бою в плен ни они нас, ни мы их не брали.
Такой был настрой. К февралю сорок второго, всего за полгода, чуть не в каждой семье кто-то либо пропал без вести, либо погиб. И о какой-то доброте к немцам говорить не приходилось. Слишком жестокое и тяжелое было время. Часто возникал спор, почему нас так далеко отогнали от границы. Высказав свое, замолкали. Споры надоедали. Соглашались, что слишком доверились немцу, а он исподтишка и врезал. Да еще с такой авиацией. Нередко спрашивали у меня:
– Правда, ты двадцать фашистов пострелял?
– Правда. Но мы экипажем воевали. Танк – штука серьезная. И пушки давили, и фрицев лупили. Особенно в наступлении. Правда, наступал я один день. Три грузовика и две пушки подбили.
– А танки?
– Стреляли и по танкам. Но подбитых на счету не имел. Так получалось. За меня, вон, наш пушкарь сработал.
Рассказывал свою историю немногословный наводчик трехдюймовой Ф-22. Оживлялся, хвалил пушку.
– У нас расчет слаженный был. Бывало, по сотне сна рядов в бою выпускали. Немецкие Т-3 метров за семьсот брали. Вдаришь, а он аж дергается, сволочь. Снаряд пятнадцать фунтов весит. Вторым добавишь – дым, огонь. Наш расчет два танка и бронетранспортер в одном бою под бил. Потом по пехоте шрапнелью! Бежали гады, только пятки сверкали.
Немцы вели сильный огонь, и, когда батарея снималась с позиции, тяжелый снаряд разбил орудие и уничтожил почти весь расчет. Наводчику повезло. Парень получил контузию и осколок в ногу. Вырвало кусок мяса из бедра. Рана заживала медленно, артиллерист хромал и надеялся если не на инвалидность, то на перевод в обоз.
– Хотелось бы, конечно, орден получить. Сам командир полка обещал. В обозе орден не заработаешь.
– Зато жив останешься, – со смехом успокоили его. Уже дня за три до выписки я получил предписание.
Меня направляли в Саратовское танковое училище, где я начинал и не закончил учебу. Я посоветовался с Никитой Межуевым, возможно ли получить краткосрочный отпуск. У мамы с приездом ко мне не получалось. Обидно. Триста километров до Сталинграда – и не повидать родных.
– Вряд ли, – пожал плечами Никита. – Но попробовать можно.
Он познакомил меня со столяром-плотником из госпиталя. Вот когда я убедился, для кого – война, а для кого – мать родная. Знающий себе цену сержант возглавлял небольшое хозотделение из бывших раненых и местных жителей. Ремонтировали мебель, стеклили окна, а в основном сколачивали гробы. У них была своя мастерская, в которой было куда теплее, чем в актовом зале, где я лежал. Говорили, что командир хозотделения приходится родней или земляком комиссару госпиталя и пользуется большим весом. Ведь он разную мебель и ремонт в кабинетах начальников и врачей делал.
На меня смотрел хорошо раскормленный сержант в простой, но добротной гимнастерке и хороших сапогах. Снизошел до разговора со мной лишь потому, что Никита сумел найти какие-то коны и, как слесарь, немного ему помогал.
– Вас таких к товарищу комиссару каждый день толпа выстраивается. Но он принимает только по заключению врачей. Кто сильно пострадал и в домашнем отдыхе нуждается. У тебя ведь легкое ранение?
– Очень легкое. Кошка когтями царапнула. С танка сползти не мог. Восемь осколков две недели вытаскивали, один так и не вытащили.
– Ну, ты сильно своими ранами не хвались, – одернул меня плотник. – Тута не с такими еще повреждениями лежат.
Меня до того заел его самодовольный вид, теплый сарай, печка, с большим чайником, миски, ложки на столе, запах жареной картошки. Лежанка, накрытая овчинным полушубком.
– Ранами я не хвалюсь. А могу похвалиться, что два десятка фрицев на тот свет отправил и пушки ихние гусеницами давили. Ладно, хотел с тобой посоветоваться, только