Мы несемся вперед, не обращая внимания на разбегающихся артиллеристов. Надо прикончить еще два орудия. Но пока делаем крюк, нас опережает пехота. Обозленные солдаты, уже хватившие спирта, забрасывают гранатами и расстреливают в упор расчеты орудий и пулеметов, грузовики, на которых вырываются из кольца уцелевшие немцы. Кому-то это удается.
Массивный грузовик, с пробитыми колесами и поврежденным валом, ревет мотором, но скорость набрать не получается. Десантники и пехота, обходя его с трех сторон, непрерывно стреляют из всех стволов. Несколько ответных очередей от фрицев, обреченных, знающих, что пощады не будет. Деревянные борта и брезент дырявят десятки пуль, через минуты все кончено.
Я вылезаю из своей «тридцатьчетверки». Рядом останавливается машина Сани Таганова, командира второго взвода, конопатого парня с исцарапанным лицом. Пехотный старлей, еще не пришедший в себя от горячки боя, показывает пальцем на тела немецких солдат.
Одеты кто во что. В обычную пехотную форму, камуфляж, черные куртки, но почти у всех на петлицах эсэсовские эмблемы. Они дрались с нами упорно, как будто не видно конца войны. Впрочем, у них своя задача. Задержать нас как можно дольше и дать возможность уйти на запад отступающим частям. Ну и успеть добить восставшую Прагу. Но мы идем туда без передышек, не оглядываясь на свои потери.
Кто-то уже доломал войну, а для нас последний бой впереди. «Последний бой, он трудный самый» – так будут петь спустя годы. Умирать одинаково плохо в любом бою. Но в последнем – обидно. Почему именно я? Впрочем, в те майские дни мы не задавали таких вопросов.
А что? Обычное прозвище. Бывают и хуже. Впрочем, Штрафником меня называют немногие, например замполит бригады майор Гаценко. Для своей высокой должности он еще очень молод. Ему не больше тридцати. Но держится уверенно, звания и ордена получает быстро.
Гаценко – орел! Да еще со связями в политуправлении. По сравнению с ним я так себе. У майора три сверкающих ордена, блестящая портупея и хромовые надраенные сапоги. Настоящий боевой офицер. У меня так не получается. Может, потому, что не имею ординарца, который каждый вечер начищает Гаценко ордена, пряжки, сапоги. И с наградами у меня бедновато. Медаль «За боевые заслуги». Чего ее без конца драить! Правда, нашивок за ранения – три штуки.
Только хвалиться ими не с руки. Три раза хорошо подковали. Впору пожалеть. Но жалеть меня никто не собирается. Люди и по пять и по семь ранений имеют. Раз признан годным – воюй! Что я делаю с сентября сорок первого. Конечно, с перерывами на санбаты, госпитали, учебу, запасные полки. Без таких перерывов долгую войну не осилишь.
Мое штрафное прошлое всплыло в конце сентября 1943 года, когда я и еще несколько офицеров были направлены в расположение отдельной танковой бригады нашей 40-й армии, которая готовилась к переброске через Днепр. Со мной вместе добровольно перешел в новое подразделение мой заряжающий, сержант Леня Кибалка, с кем мы воюем вместе с весны сорок третьего.
Перевод из части, где ты достаточно повоевал, приобрел друзей, – грустное дело. Не случайно некоторые ребята даже после серьезных ранений отказываются ложиться в госпитали. Из госпиталя в свой полк или бригаду вряд ли попадешь. Лучше уж перекантоваться в санбате и вернуться в родную часть, чем снова привыкать к новому начальству. Но меня, как и остальных офицеров, никто не спрашивал. Есть приказ, продиктованный какими-то обстоятельствами. Его и выполняй. Спустя сутки мы представлялись командованию бригады и входящего в состав танкового полка.
С Николаем Фатеевичем Успенским решили быстро. Капитан – участник боев на Халхин-Голе, освобождал Орел, в армии с тридцать пятого года. Имеет опыт, никаких темных пятен в биографии. Его назначили командиром танкового батальона. Других ребят тоже раскидали в момент.
С моим назначением вопрос застопорился. Дело в том, что год назад я был осужден военным трибуналом за оставление боевой техники, разжалован в рядовые и отвоевал месяц в штрафной роте.
Тогда, в сорок втором, получилось так. Мою «тридцатьчетверку» подбили. Сорвало гусеницу, а вскоре заклинило башню, которая едва проворачивалась. Тем не менее орудие действовало, и я какое-то время вел бой. Затем, будучи контуженным, покинул подбитый танк вместе с механиком и заряжающим. Главная моя вина заключалась в том, что я не взорвал поврежденную машину. Почему не сделал этого – сам не понимаю. Там всех делов было кинуть в люк гранату или поджечь солярку. Возможно, сыграла свою роль контузия, а может, рассчитывал, что дымившаяся «тридцатьчетверка» сгорит сама, без моей помощи.
Хотя танк не достался немцам (на этом участке они отступили), я угодил под трибунал и был приговорен к двум месяцам штрафной роты. Мог бы угодить и под высшую меру. Тогда шли сильные бои под Сталинградом и вовсю работал маховик жесткого приказа Верховного ¹ 0227 «Ни шагу назад!».
Я этот шаг сделал и вполне мог получить пулю в затылок. Однако трибунал учел контузию, прежние ранения, то, что воевал с сентября сорок первого. Отделался штрафной ротой. Вернее, рейдом в немецкий тыл, откуда после боев прорвались живыми тринадцать человек из семидесяти.
Мне вернули прежнее звание и сняли судимость. За год я успел получить еще два ранения, медаль «За боевые заслуги», а на подходе к Днепру был назначен командиром танковой роты. Майор Гаценко, распределявший вновь прибывших офицеров, не торопился с моим назначением, хотя бригаду должны были вот-вот ввести в бой.
Состоялся долгий разговор, из которого выяснилось, что моя личность большого доверия не внушает. Гаценко беседовал со мной по-замполитовски доброжелательно, как отец родной. Мне приносили горячий чай с сухариками, я курил его «Беломор». Но час за часом, сгребая грехи настоящие, а заодно и мнимые, он заталкивал меня в угол. Как ободранный веник, испачканный в чем-то нехорошем. Например, в дерьме.